Явно враждебный церкви тон заметен почти с самого начала у певцов рыцарских поэм. Эти песни давно уже нашли доступ ко двору Генриха I, где под покровительством королевы Матильды предания об Артуре, столь долго лелеявшиеся кельтами Бретани и завезенные в Уэльс свитой изгнанника Риса Тюдора, вошли в «Историю бриттов» Готтфрида Монмута. Мифы, легенды, предания, классический педантизм эпохи, надежды уэльсцев на будущее торжество над саксами, воспоминания о крестовых походах и о мировом государстве Карла Великого, — все смешалось в произведении этого смелого рассказчика, в произведении, сразу получившим громаднейшую популярность.
Альфред Беверлейский перенес выдумки Готтфрида в область серьезной истории, а двое нормандских труверов, Гаймар и Вас, переложили их на французские стихи. Доверие к этим рассказам было так велико, что Генрих II посетил могилу Артура в Гластонбери, а его внук, сын Жоффруа и Констанции Бретанской, носил имя кельтского героя. Из произведения Готтфрида выросла мало помалу целая поэма о Круглом столе. В Бретани история Артура слилась с более древней и мистической легендой о волшебнике Мерлине, а легенда о Ланселоте превратилась, благодаря странствовавшим из замка в замок менестрелям, в известный рассказ о рыцаре, забывшем свой долг ради любви к женщине. История о Тристраме и Гавайне, раньше столь же самостоятельная, как и рассказ о Ланселоте, была вовлечена вместе с ним в водоворот поэм об Артуре; а когда церковь, ревниво относившаяся к популярности рыцарских поэм, создала для противодействия им поэму о Святой чаше (святом Граале), содержащей в себе видимую для одних лишь чистых сердцем кровь Христа, то придворный поэт Вальтер де Maп слил враждебные легенды вместе, заставив Артура и его рыцарей странствовать по морю и суше в поисках святого Грааля и увенчав свое произведение фигурой сэра Галагада, представляющего тип идеального рыцаря «без страха и упрека».
Вальтер де Maп был представителем внезапно расцветшей литературной, общественной и религиозной критики, которая появилась вслед за развитием рыцарской поэзии и свободной историографии при дворе обоих Генрихов. Он родился на границе Уэльса, учился в Париже, был любимцем короля, его капелланом, юстициарием и посланником, а его талант отличался такой же разносторонностью, как и плодовитостью. С одинаковой легкостью воспроизводил он и праздную болтовню в своих «Придворных мелочах» (Courtly Trifles), и характер рыцаря Галагада; но во всю силу развернулся его талант, когда он от рыцарской поэзии обратился к церковной реформе и воплотил современные ему злоупотребления в образе епископа Голиафа.
В откровении и исповеди этого воображаемого прелата отразилось настроение Генриха II и его двора в эпоху борьбы с Бекетом. Картина за картиной срывают маску с распущенности средневековой церкви, разоблачают ее нерадивость, погоню за наживой, скрытую безнравственность. Все духовенство, от папы Римского до приходского священника, под пером поэта преданно лишь корыстолюбию: что прозевает епископ, того не пропустит архидьякон, что уплывает от архидьякона, не избегнет рук настоятеля, в то время как толпа мелких причетников с жадностью окружает этих крупных грабителей.
Из массы фигур, заполняющих картину старика, — священников-совместителей, аббатов, «красных, как их вино», монахов, обжирающихся и болтающих, как попугаи, в своих трапезных, выделяется филистимский епископ, легкомысленный, бессовестный, чувственный, пьяный, распутный Голиаф, соединяющий в себе все гнусности; в его лоб и летит острый камень сатиры нового Давида.
Однако подобные произведения на латинском и французском языках могут относиться к английской литературе только потому, что авторами их были англичане. Разговорным языком массы народа остался, несомненно, как и прежде, английский. Сам Вильгельм Завоеватель пытался изучить его, чтобы принимать личное участие в суде; через столетие после завоевания лишь несколько слов вкралось в английскую речь из языка завоевателей. Даже английская литература, изгнанная из двора чужестранных королей ее модной соперницей — литературой латинских схоластов, сохранилась не только в поэтических переложениях Евангелия и псалмов, но и в великом памятнике нашей прозы — в английской летописи.
Летопись прекращается в Питербороском аббатстве только в жалкое царствование Стефана. Но «Изречения» Альфреда (Sayings of Aelfred), ставшего идеалом английского короля и сосредоточившего вокруг своего имени легендарное поклонение великому прошлому, доказывают, что английская пародийная литература была жива еще в эпоху Генриха II, а с утратой Нормандии и возвращением Иоанна в его островное королевство совпадает по времени появление великого произведения английской поэзии. «Жил в стране священник по имени Лайямон; был он сыном Леовената, — да будет милостив к нему Господь! Жил он в Эрнли, славной церкви на берегу Северна (прекрасной казалась она ему!), около Редстона, где читал книги. И пришло ему на ум и стало его любимой мыслью, что нужно ему рассказать о благородных деяниях англичан, как звали первых пришедших в эту землю людей, и откуда они пришли».
Путешествуя повсюду по стране, священник из Эрнли нашел труды Беды и Васа, а также книги святых Албина и Лустина. «Лайямон положил перед собой эти книги и стал их перелистывать; любовно он на них смотрел, — да будет милостив к нему Господь! Потом он взял перо, исписал пергамент, соединяя подходящие слова, и три книги сократил в одну». Церковь Лайямона существует и поныне в Эрнли в Уорчестершире. Его поэма была, в сущности, расширением Васова «Брута» вставками из творений Беды; в историческом отношении она не имеет значения, но как памятник языка — бесценна.