Поэт ясно понимал, что по мере возрастания численности населения до естественного уровня такие времена пройдут. «Пока голод был их властелином, никто из них не стал бы роптать или восставать против закона — такого строгого, и я советую вам, рабочие: работайте, пока можете, так как голод сюда торопится». Но даже тогда, когда он писал, бывали такие времена в году, когда толпам бродячих рабочих трудно было найти работу. В долгий промежуток между двумя жатвами работа и пища в средневековом жилище были одинаково скудны. «У меня нет ни копейки, — говорит в такую пору Петр-пахарь в стихах, изображающих тогдашнюю усадьбу, — чтобы купить пулярок, гусей или поросят, а есть только два зеленых сыра, немного творога и сливок, овсяный пирог и два хлеба из бобов и отрубей, испеченные для моих детей. У меня нет ни соленой ветчины, ни вареного мяса, чтобы приготовить битки, но у меня есть петрушка и порей и много капусты, а кроме того, корова и теленок и упряжная кобыла, чтобы возить в поле навоз, когда бывает засуха, и на все это мы должны существовать до Петра в веригах (1 августа), а к этому времени я надеюсь собрать жатву на моем участке». Не раньше Петра в веригах высокая плата и новый хлеб «отправляли голод в спячку», а в течение долгих весны и лета вольный рабочий и «разоритель, который желает не работать, а шататься, желает не хлеба, а лучшей пшеницы и желает пить только лучшее и темнейшее пиво», были источником общественной и политической опасности. «Он жалуется на Бога и ропщет против разума, а затем проклинает короля и весь его Совет за то, что они навязывают законы, которые угнетают рабочих».
Страх землевладельцев выразился в законодательстве, бывшем достойным продолжением статутов о рабочих. Было запрещено отдавать сыновей земледельцев учиться в города. Помещики просили Ричарда II повелеть, «чтобы ни крепостной, ни крепостная не помещали своих детей в школу, как это делалось раньше, а также не выдвигали своих детей, отдавая их в духовное звание». Новые коллегии, основанные тогда в обоих университетах, заперли свои двери перед вилланами. Неудача этих мер направила внимание крупных собственников в другую сторону и в конечном счете преобразила все сельское хозяйство страны. Разведение овец требовало меньше рук, чем обработка земли, а недостаток и дороговизна рабочих заставляли запускать все больше земель под пастбища. При сокращении личных услуг по мере вымирания крепостничества для помещиков стало выгодным уменьшать число собственников — арендаторов земель, как прежде их интерес требовал его сохранения, и они достигали этого, соединяя мелкие участки в более крупные наделы. Этот процесс обезземеливания чрезвычайно умножал численность класса вольных рабочих, одновременно сужая сферу применения их труда; эти бродяги и «бездельники-нищие» с каждым днем представляли для общества все большую опасность, пока она не привела к деспотизму Тюдоров.
К этой социальной опасности присоединялась еще более грозная опасность — религиозная, проистекавшая из насильственных стремлений позднейших лоллардов. Преследования Кертнэ лишили церковную реформу наиболее ученых приверженцев и поддержки университетов; смерть Уиклифа лишила ее руководителя в то время, когда, кроме разрушения, было сделано немного. С этого времени лоллардизм перестал быть сколько-нибудь организованным движением и превратился вообще в мятежный дух. К этому новому центру инстинктивно тяготело все религиозное и социальное недовольство эпохи. Социалистические мечтания крестьянства, новый смелый дух личной нравственности, ненависть к монашеству, зависть крупных вельмож прелатам, фанатизм ревнителей реформы, — все это слилось в общую враждебность к церкви, в общее стремление поставить на место ее догматической и иерархической системы личную веру.
Это отсутствие организации, эта смутность и разобщенность нового движения и позволили ему проникнуть во все классы общества. Женщины становились такими же проповедницами нового движения, как и мужчины. У лоллардизма были свои школы и свои книги; его памфлеты всюду передавались из рук в руки; во всех углах пелись грубые песни, воскрешавшие старые нападки «Голиафа» анжуйской эпохи на богатство и пышность духовенства. Вельможи вроде графа Солсбери и позже — сэра Джона Олдкестла открыто становились во главе движения и открывали двери своих жилищ как убежищ для его проповедников. Ненавидя духовенство, лондонцы стали ярыми лоллардами и выступили на защиту проповедника, отважившегося защищать новые теории с кафедры святого Павла. Влияние новой нравственности сказалось в той пуританской строгости, с которой один из мэров Лондона, Джон Нортгемптонский, относился к столичным нравам. Принужденный действовать, по его словам, нерадением духовенства, за деньги потакавшего всякого рода разврату, он арестовывал распутных женщин, обрезал им волосы и возил их по улицам, выставляя на общее посмешище.
Но нравственный дух нового движения, хотя и был самой важной его стороной, был менее опасен для церкви, чем открытое отрицание прежних учений христианства. Из неопределенной массы мнений, носившей название лоллардизма, постепенно выделилось одно основное убеждение — вера в авторитет Библии, как единственного источника религиозной истины. Перевод Уиклифа сделал свое дело. «Священное Писание, — жаловался лестерский каноник, — стало общедоступной вещью, более знакомой светским людям и женщинам, умеющим читать, чем раньше было знакомо самим церковникам». Ученики Уиклифа смело сделали те выводы, перед которыми, быть может, отступил бы он сам. Они провозгласили церковь отступницей от истинной веры, духовенство — утратившим свое значение, а таинства — идолослужением.